Стефания помолчала.
— Я думала, что ему просто не хватало мамы, — продолжила она, — что все эти переодевания в ее наряды и украшения были своего рода способом ощутить ее близость. У меня и мысли не возникало, что у него… противоестественные потребности. Это выяснилось позже.
— Противоестественные потребности? — переспросил Эрленд. — Вы смотрите на это таким образом? Проблема в том, что ваш брат был гомосексуалистом? И вы не могли простить ему этого? По этой причине вы оборвали всякие отношения с ним на многие годы?
— Он был еще довольно юн, когда отец застукал его за не поддающимися описанию действиями в компании сверстника. Я знала, что Гулли со своим приятелем находились в его комнате, но думала, что они готовят вместе уроки. Отец вернулся неожиданно и стал что-то искать, вошел к нему в спальню, и перед ним открылся весь этот ужас. Он не захотел ничего мне рассказывать. Когда я прибежала, парень сбегал по лестнице вниз со спущенными брюками, а папа и Гулли вышли в коридор и кричали друг на друга. Я видела, как Гулли грубо пихнул отца. Папа потерял равновесие, покатился вниз по лестнице и с тех пор больше никогда не вставал на ноги.
Стефания снова повернулась к окну, за которым рождественский снег медленно падал на землю. Эрленд молчал и пытался представить, о чем она думает, когда погружается в себя, но воображение ему отказывало. Он решил спросить, но тут она сама прервала молчание.
— Я никогда ничего не значила для отца, — сказала Стефания. — Все, что я делала, было второстепенно. Я говорю это не для того, чтобы вызвать жалость к своей особе. Смею заверить, я уже давно от этого отказалась. Мне скорее хочется попробовать понять и объяснить, почему я прервала отношения с братом. Иногда мне кажется, что я восторжествовала от того, что все так обернулось. Можете себе представить?
Эрленд покачал головой.
— После того, как Гулли ушел, я стала значима. Не он, а я! Он больше никогда ничего не значил. И я была почему-то странным образом довольна, довольна тем, что он так и не достиг тех вершин, которые ему прочили. Наверное, я, сама того не сознавая, завидовала ему с самого начала. Завидовала вниманию, которым его окружали, завидовала его голосу. Но голос и вправду был божественный. Точно его сверх меры одарили талантом за мой счет. Я играла на пианино, как слон. Так говорил папа, когда пытался заниматься со мной. Он считал, что я полная бездарность. Вместе с тем я боготворила отца, считала, что он всегда прав. Чаще всего он был добр со мной, а когда он стал инвалидом, моих способностей хватило, чтобы ухаживать за ним. Я вдруг сделалась незаменимой. И так утекали годы, один за другим, без всяких изменений. Гулли ушел из дома. Папа был парализован, и я заботилась о нем. Мне никогда не приходило в голову подумать о себе, о собственных нуждах. Порой человек десятилетиями не видит вокруг ничего, кроме тех условий, в которые он сам себя поставил. Год за годом.
Стефания замолчала, наблюдая за снегом.
— Когда человек осознаёт, что это все, что у него есть, он начинает ненавидеть свою жизнь и ищет виноватых. И я решила, что во всем виноват мой брат. Со временем я стала относиться к нему враждебно, и мне казалось, что наша жизнь разрушена из-за его извращенности.
Эрленд хотел было вставить что-то, но она продолжала:
— Не знаю, как лучше это объяснить. Человек замыкается в собственной монотонной повседневности вследствие некой причины, которая годы спустя уже не имеет никакого значения. Абсолютно никакого.
— Насколько мы поняли, Гудлауг считал, что у него украли детство, — сказал Эрленд. — Он не мог стать тем, кем хотел, потому что его заставляли быть кем-то другим: певцом, чудо-ребенком. И он расплачивался за это в школе, над ним насмехались. К тому же у него ничего не вышло, да еще проявились его «противоестественные потребности», как вы изволили выразиться. Не удивлюсь, если он был несчастен. Может, его вовсе не радовало все то внимание, о котором вы так мечтали.
— Украли детство? — повторила Стефания. — Вполне возможно.
— Ваш брат когда-нибудь пытался поговорить о своих сексуальных наклонностях с отцом или с вами? — спросил Эрленд.
— Нет, но мы могли бы и сами догадаться. А вот он вряд ли отдавал себе отчет в том, что с ним происходило. Не знаю. Думаю, он и сам не знал, почему наряжался в мамины платья. Я понятия не имею, каким образом и когда такие люди осознают, что они… другие.
— Удивительно, но ему это прозвище нравилось, — заметил Эрленд. — Он повесил плакат у себя в комнате, и потом, нам известно, что…
Эрленд прикусил язык на полуслове. Он не был уверен, что стоит рассказывать о любовнике Гудлауга, которого тот просил называть себя «маленькой принцессой».
— А мне ничего не известно, — сказала Стефания, — кроме, разумеется, того, что у него на стене висело это изображение. Может быть, он мучился воспоминаниями о случившемся. Может быть, у него в душе творилось что-то такое, о чем мы никогда не узнаем.
— Как вы познакомились с Генри Уопшотом?
— Он заявился к нам однажды, чтобы поговорить со мной и с отцом о пластинках Гудлауга. Этот англичанин хотел выяснить, есть ли они у нас. Он приходил в прошлом году на Рождество. Сказал, что узнал о Гудлауге и его семье через каких-то коллекционеров, и сообщил нам, что пластинки Гудлауга очень дорого стоят за границей. Он уже говорил с моим братом. Тот отказался продавать ему свои записи, но потом передумал.
— И вам захотелось получить часть барыша, не так ли?
— Мы считали это в порядке вещей. С нашей точки зрения, у него было не больше, пусть и не меньше, прав на пластинки, чем у отца. Ведь папа приобрел остаток тиража на свои деньги.