Эрленд был почти готов произнести то, что еще ни разу не осмелился высказать дочери вслух.
— Опять твои проповеди! — бросила Ева Линд, вдруг разозлившись и вскочив на ноги.
И тут он выпалил, не раздумывая:
— Ты предашь умершего ребенка.
Ева Линд впилась в отца черными от гнева глазами.
— Ты могла бы примириться с этой, как ты ее называешь, «треклятой жизнью». Но тогда нужно терпеть все вытекающие отсюда страдания, постоянно испытывать свойственные нам всем мучения для того, чтобы их преодолевать, чтобы почувствовать, несмотря ни на что, даруемые нам жизнью радость и счастье и суметь ими воспользоваться.
— Болтай, сколько хочешь! Сам-то ты даже не смог пойти домой на Рождество, потому что там пусто! Ничего нет. Тебе не хочется туда идти, потому что ты знаешь — это просто пустая нора. Там никого нет! И ты больше не хочешь заползать туда.
— Я всегда проводил Рождество дома, — сказал Эрленд.
Ева Линд растерялась. Она не понимала, куда он клонит.
— О чем ты?
— Самое неприятное в Рождестве как раз то, что я всегда отмечаю его дома, — объяснил Эрленд.
— Я не понимаю тебя, — сказала Ева Линд и открыла дверь. — Наверное, так никогда и не пойму.
Она вышла, хлопнув дверью. Эрленд поднялся и хотел было догнать ее, но передумал. Знал, что она все равно потом придет. Вместо этого он подошел к окну и стал смотреть на свое отражение в стекле, пока глаза не привыкли к темноте и не увидели снежинки, искрящиеся за окном.
Он уже забыл, что собирался вернуться домой, в свою, по словам Евы Линд, одинокую, пустую нору. Эрленд отошел от окна, поставил иголку на пластинку с псалмами в исполнении Гудлауга, улегся на кровать и стал слушать голос мальчика, которого много лет спустя, всеми забытого, найдут мертвым в помещении отеля. Эрленд пытался представить себе грехи — белые, как первый снег.
Эрленд проснулся рано; он, как был в одежде, так и спал поверх одеяла и долго не мог освободиться от ночных видений. Сон об отце смешался с утренней темнотой, и Эрленд силился вспомнить, что ему снилось, но уловил только обрывки: отец, почему-то совсем молодой и крепкий, улыбался ему в диком лесу.
В гостиничном номере было темно и холодно. До восхода солнца оставалось еще несколько часов. Эрленд лежа размышлял о приснившейся сцене, о своем отце и о потере брата. О том, что в его душе образовалась пустота от этой невыносимой утраты, и о том, что пустота непрерывно увеличивалась, а он избегал приближаться к ее краю, чтобы не смотреть вниз, в пропасть, которая могла поглотить его, если бы он в конце концов туда угодил.
Он стряхнул с себя утренние терзания и подумал о предстоящих днем делах. Что скрывает Генри Уопшот? Почему он солгал и предпринял тщетную попытку к бегству, напившись и бросив багаж? Поведение англичанина оставалось загадкой для Эрленда. Потом его мысли перенеслись к мальчику на больничной койке и к его отцу; к делу, которое Элинборг описала ему в мельчайших подробностях.
Элинборг заподозрила, что мальчик и раньше подвергался жестокому обращению. Явные признаки указывали на то, что это происходило с ним дома. Под подозрение попал отец. Элинборг требовала взять его под арест на время проведения расследования. Было решено поместить отца в изолятор на неделю, несмотря на горячие протесты со стороны обвиняемого и его адвоката. Как только вышло постановление, Элинборг отправилась за ним в сопровождении четырех полицейских в униформе и доставила его в участок на Окружной улице. Она провела его по тюремному коридору и сама закрыла за ним дверь на ключ. Потом заглянула в окошко на двери и увидела, что мужчина остался стоять на том же месте, спиной ко входу, потерянный и в каком-то смысле обезоруженный, как и все люди, вырванные из общества и запертые подобно зверю в клетке.
Он спокойно повернулся, посмотрел Элинборг прямо в глаза через стальную дверь, и она захлопнула окошко.
На следующее утро Элинборг вызвала его на допрос. Эрленд участвовал в процедуре, но коллега сама вела беседу. Оба следователя сидели напротив арестованного в служебном кабинете. На разделявшем их столе стояла пепельница, крепко ввинченная в столешницу. Папаша был небрит, его костюм помялся. Белая измятая рубашка была застегнута на все пуговицы до самого горла. Казалось, единственное, что осталось у него от собственного достоинства, — это безупречно завязанный галстук.
Элинборг включила магнитофон и проговорила сначала имена присутствующих и номер дела, потом началась запись допроса. Она хорошо подготовилась. Поговорила с классным руководителем мальчика, который сказал, что у ребенка дислексия, нарушение внимания и плохая успеваемость. Посоветовалась со своей подругой, психологом, которая объяснила ей, что это может быть вызвано огорчениями, давлением со стороны взрослых и чувством одиночества. Расспросила друзей мальчика, соседей, родственников, всех, кто, по ее мнению, мог что-либо рассказать о ребенке и его отце.
Мужчина не реагировал. Он заявил, что подвергается преследованию со стороны полиции, что собирается выдвинуть против них иск, и отказался отвечать на вопросы. Элинборг переглянулась с Эрлендом. Появился конвоир и увел арестованного обратно в камеру.
Через два дня его снова привели на допрос. Адвокат принес ему из дома более удобную одежду, и он переоделся в джинсы и футболку с фирменным логотипом на груди — ни дать ни взять медаль за необычайно дорогую покупку. Теперь этот человек выглядел совсем по-другому. Три дня в кутузке — словно это специально для того и было сделано — сбили с него спесь, и он понял, что вопрос о его дальнейшем пребывании в камере зависит от него самого.